Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани
Вы не забыли до сих пор,
То знайте: колкость вашей брани,
Холодный, строгий разговор,
Когда б в моей лишь было власти,
Я предпочла б обидной страсти
И
этим письмам и слезам.
К моим младенческим мечтам
Тогда имели вы хоть жалость,
Хоть уважение к летам…
А нынче! — что к моим ногам
Вас привело?
какая малость!
Как с вашим сердцем и умом
Быть чувства мелкого рабом?
Так мысль ее далече бродит:
Забыт и свет и шумный бал,
А глаз меж тем с нее не сводит
Какой-то важный генерал.
Друг другу тетушки мигнули,
И локтем Таню враз толкнули,
И каждая шепнула ей:
«Взгляни налево поскорей». —
«Налево? где? что там такое?» —
«Ну, что бы ни было, гляди…
В той кучке, видишь? впереди,
Там, где еще в мундирах двое…
Вот отошел… вот боком стал… —
«Кто? толстый
этот генерал...
«
Какой странный человек
этот Чичиков!» — подумал Тентетников.
Ни в
каком случае нельзя было сказать: «
этот стакан или
эта тарелка воняет».
С каждым годом притворялись окна в его доме, наконец остались только два, из которых одно,
как уже видел читатель, было заклеено бумагою; с каждым годом уходили из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал в своей комнате; неуступчивее становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что
это бес, а не человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались в чистый навоз, хоть разводи на них капусту, мука в подвалах превратилась в камень, и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям страшно было притронуться: они обращались в пыль.
Полицеймейстер, точно, был чудотворец:
как только услышал он, в чем дело, в ту ж минуту кликнул квартального, бойкого малого в лакированных ботфортах, и, кажется, всего два слова шепнул ему на ухо да прибавил только: «Понимаешь!» — а уж там, в другой комнате, в продолжение того времени,
как гости резалися в вист, появилась на столе белуга, осетры, семга, икра паюсная, икра свежепросольная, селедки, севрюжки, сыры, копченые языки и балыки, —
это все было со стороны рыбного ряда.
— Разумеется, я
это очень понимаю. Экой дурак старик! Ведь придет же в восемьдесят лет этакая дурь в голову! Да что, он с виду
как? бодр? держится еще на ногах?
— О,
это одна из достойнейших женщин,
каких только я знаю, — отвечал Чичиков.
Все
эти толки, мнения и слухи, неизвестно по
какой причине, больше всего подействовали на бедного прокурора.
Чичиков согласился с
этим совершенно, прибавивши, что ничего не может быть приятнее,
как жить в уединенье, наслаждаться зрелищем природы и почитать иногда какую-нибудь книгу…
Индейкам и курам не было числа; промеж них расхаживал петух мерными шагами, потряхивая гребнем и поворачивая голову набок,
как будто к чему-то прислушиваясь; свинья с семейством очутилась тут же; тут же, разгребая кучу сора, съела она мимоходом цыпленка и, не замечая
этого, продолжала уписывать арбузные корки своим порядком.
Купец, который на рысаке был помешан, улыбался на
это с особенною,
как говорится, охотою и, поглаживая бороду, говорил: «Попробуем, Алексей Иванович!» Даже все сидельцы [Сиделец — приказчик, продавец в лавке.] обыкновенно в
это время, снявши шапки, с удовольствием посматривали друг на друга и
как будто бы хотели сказать: «Алексей Иванович хороший человек!» Словом, он успел приобресть совершенную народность, и мнение купцов было такое, что Алексей Иванович «хоть оно и возьмет, но зато уж никак тебя не выдаст».
— Управитель так и оторопел, говорит: «Что вам угодно?» — «А! говорят, так вот ты
как!» И вдруг, с
этим словом, перемена лиц и физиогномии… «За делом! Сколько вина выкуривается по именью? Покажите книги!» Тот сюды-туды. «Эй, понятых!» Взяли, связали, да в город, да полтора года и просидел немец в тюрьме.
Вместо вопросов: «Почем, батюшка, продали меру овса?
как воспользовались вчерашней порошей?» — говорили: «А что пишут в газетах, не выпустили ли опять Наполеона из острова?» Купцы
этого сильно опасались, ибо совершенно верили предсказанию одного пророка, уже три года сидевшего в остроге; пророк пришел неизвестно откуда в лаптях и нагольном тулупе, страшно отзывавшемся тухлой рыбой, и возвестил, что Наполеон есть антихрист и держится на каменной цепи, за шестью стенами и семью морями, но после разорвет цепь и овладеет всем миром.
«
Какой странный человек
этот Тентетников!» — подумал Чичиков.
Иван Антонович
как будто бы и не слыхал и углубился совершенно в бумаги, не отвечая ничего. Видно было вдруг, что
это был уже человек благоразумных лет, не то что молодой болтун и вертопляс. Иван Антонович, казалось, имел уже далеко за сорок лет; волос на нем был черный, густой; вся середина лица выступала у него вперед и пошла в нос, — словом,
это было то лицо, которое называют в общежитье кувшинным рылом.
Да и в словесных науках они,
как видно, не далеко уходили…» — Тут на минуту Кошкарев остановился и сказал: — В
этом месте, плут… он немножко кольнул вас.
Даже начальство изъяснилось, что
это был черт, а не человек: он отыскивал в колесах, дышлах, [Дышло — толстая оглобля, прикрепляемая к середине передней оси повозки при парной упряжке.] лошадиных ушах и невесть в
каких местах, куда бы никакому автору не пришло в мысль забраться и куда позволяется забираться только одним таможенным чиновникам.
Он думал о благополучии дружеской жизни, о том,
как бы хорошо было жить с другом на берегу какой-нибудь реки, потом чрез
эту реку начал строиться у него мост, потом огромнейший дом с таким высоким бельведером, [Бельведер — буквально: прекрасный вид; здесь: башня на здании.] что можно оттуда видеть даже Москву и там пить вечером чай на открытом воздухе и рассуждать о каких-нибудь приятных предметах.
Сказавши
это, старик вышел. Чичиков задумался. Значенье жизни опять показалось немаловажным. «Муразов прав, — сказал он, — пора на другую дорогу!» Сказавши
это, он вышел из тюрьмы. Часовой потащил за ним шкатулку, другой — чемодан белья. Селифан и Петрушка обрадовались,
как бог знает чему, освобожденью барина.
Уже сукна купил он себе такого,
какого не носила вся губерния, и с
этих пор стал держаться более коричневых и красноватых цветов с искрою; уже приобрел он отличную пару и сам держал одну вожжу, заставляя пристяжную виться кольцом; уже завел он обычай вытираться губкой, намоченной в воде, смешанной с одеколоном; уже покупал он весьма недешево какое-то мыло для сообщения гладкости коже, уже…
— Но представьте же, Анна Григорьевна, каково мое было положение, когда я услышала
это. «И теперь, — говорит Коробочка, — я не знаю, говорит, что мне делать. Заставил, говорит, подписать меня какую-то фальшивую бумагу, бросил пятнадцать рублей ассигнациями; я, говорит, неопытная беспомощная вдова, я ничего не знаю…» Так вот происшествия! Но только если бы вы могли сколько-нибудь себе представить,
как я вся перетревожилась.
— На суд вашего превосходительства представляю: каково полотно, и каково мыло, и какова
эта вчерашнего дни купленная вещица! — При
этом Чичиков надел на голову ермолку, вышитую золотом и бусами, и очутился,
как персидский шах, исполненный достоинства и величия.
Даже самая погода весьма кстати прислужилась: день был не то ясный, не то мрачный, а какого-то светло-серого цвета,
какой бывает только на старых мундирах гарнизонных солдат,
этого, впрочем, мирного войска, но отчасти нетрезвого по воскресным дням.
По
этой причине он всякий раз, когда Петрушка приходил раздевать его и скидавать сапоги, клал себе в нос гвоздичку, и во многих случаях нервы у него были щекотливые,
как у девушки; и потому тяжело ему было очутиться вновь в тех рядах, где все отзывалось пенником и неприличьем в поступках.
Впрочем,
как читатель может смекнуть и сам, Чичикову не тяжело было в
этом сознаться, тем более что вряд ли у него был когда-либо
какой дядя.
Между тем псы заливались всеми возможными голосами: один, забросивши вверх голову, выводил так протяжно и с таким старанием,
как будто за
это получал бог знает
какое жалованье; другой отхватывал наскоро,
как пономарь; промеж них звенел,
как почтовый звонок, неугомонный дискант, вероятно молодого щенка, и все
это, наконец, повершал бас, может быть, старик, наделенный дюжею собачьей натурой, потому что хрипел,
как хрипит певческий контрабас, когда концерт в полном разливе: тенора поднимаются на цыпочки от сильного желания вывести высокую ноту, и все, что ни есть, порывается кверху, закидывая голову, а он один, засунувши небритый подбородок в галстук, присев и опустившись почти до земли, пропускает оттуда свою ноту, от которой трясутся и дребезжат стекла.
—
Как, губернатор разбойник? — сказал Чичиков и совершенно не мог понять,
как губернатор мог попасть в разбойники. — Признаюсь,
этого я бы никак не подумал, — продолжал он. — Но позвольте, однако же, заметить: поступки его совершенно не такие, напротив, скорее даже мягкости в нем много. — Тут он привел в доказательство даже кошельки, вышитые его собственными руками, и отозвался с похвалою об ласковом выражении лица его.
А вот пройди в
это время мимо его какой-нибудь его же знакомый, имеющий чин ни слишком большой, ни слишком малый, он в ту же минуту толкнет под руку своего соседа и скажет ему, чуть не фыркнув от смеха: «Смотри, смотри, вон Чичиков, Чичиков пошел!» И потом,
как ребенок, позабыв всякое приличие, должное знанию и летам, побежит за ним вдогонку, поддразнивая сзади и приговаривая: «Чичиков!
Но в продолжение того,
как он сидел в жестких своих креслах, тревожимый мыслями и бессонницей, угощая усердно Ноздрева и всю родню его, и перед ним теплилась сальная свечка, которой светильня давно уже накрылась нагоревшею черною шапкою, ежеминутно грозя погаснуть, и глядела ему в окна слепая, темная ночь, готовая посинеть от приближавшегося рассвета, и пересвистывались вдали отдаленные петухи, и в совершенно заснувшем городе, может быть, плелась где-нибудь фризовая шинель, горемыка неизвестно
какого класса и чина, знающая одну только (увы!) слишком протертую русским забубенным народом дорогу, — в
это время на другом конце города происходило событие, которое готовилось увеличить неприятность положения нашего героя.
В
это время, когда экипаж был таким образом остановлен, Селифан и Петрушка, набожно снявши шляпу, рассматривали, кто,
как, в чем и на чем ехал, считая числом, сколько было всех и пеших и ехавших, а барин, приказавши им не признаваться и не кланяться никому из знакомых лакеев, тоже принялся рассматривать робко сквозь стеклышка, находившиеся в кожаных занавесках: за гробом шли, снявши шляпы, все чиновники.
Автор признается,
этому даже рад, находя, таким образом, случай поговорить о своем герое; ибо доселе,
как читатель видел, ему беспрестанно мешали то Ноздрев, то балы, то дамы, то городские сплетни, то, наконец, тысячи тех мелочей, которые кажутся только тогда мелочами, когда внесены в книгу, а покамест обращаются в свете, почитаются за весьма важные дела.
На что бы, казалось, нужна была Плюшкину такая гибель подобных изделий? во всю жизнь не пришлось бы их употребить даже на два таких имения,
какие были у него, — но ему и
этого казалось мало.
—
Как же бы
это сделать? — сказала хозяйка. — Рассказать-то мудрено, поворотов много; разве я тебе дам девчонку, чтобы проводила. Ведь у тебя, чай, место есть на козлах, где бы присесть ей.
— Ведь вот не сыщешь, а у меня был славный ликерчик, если только не выпили! народ такие воры! А вот разве не
это ли он? — Чичиков увидел в руках его графинчик, который был весь в пыли,
как в фуфайке. — Еще покойница делала, — продолжал Плюшкин, — мошенница ключница совсем было его забросила и даже не закупорила, каналья! Козявки и всякая дрянь было напичкались туда, но я весь сор-то повынул, и теперь вот чистенькая; я вам налью рюмочку.
Трудно даже и сказать, почему
это; видно, уже народ такой, только и удаются те совещания, которые составляются для того, чтобы покутить или пообедать,
как — то: клубы и всякие воксалы [Воксал (англ. vauxholl) — увеселительное заведение, собрание; впоследствии
это название было присвоено станционным помещениям на железной дороге.] на немецкую ногу.
Если бы кто увидал,
как внезапный гнев собирал вдруг строгие морщины на прекрасном челе ее и
как она спорила пылко с отцом своим, он бы подумал, что
это было капризнейшее созданье.
Он об
этом больше ничего,
как только сказал тому и другому, и вдруг побледнели и тот и другой; страх прилипчивее чумы и сообщается вмиг.
О себе приезжий,
как казалось, избегал много говорить; если же говорил, то какими-то общими местами, с заметною скромностию, и разговор его в таких случаях принимал несколько книжные обороты: что он не значащий червь мира сего и не достоин того, чтобы много о нем заботились, что испытал много на веку своем, претерпел на службе за правду, имел много неприятелей, покушавшихся даже на жизнь его, и что теперь, желая успокоиться, ищет избрать наконец место для жительства, и что, прибывши в
этот город, почел за непременный долг засвидетельствовать свое почтение первым его сановникам.
Но
это спокойствие часто признак великой, хотя скрытой силы; полнота и глубина чувств и мыслей не допускает бешеных порывов: душа, страдая и наслаждаясь, дает во всем себе строгий отчет и убеждается в том, что так должно; она знает, что без гроз постоянный зной солнца ее иссушит; она проникается своей собственной жизнью, — лелеет и наказывает себя,
как любимого ребенка.
Он на пороге остановился: ему хотелось пожать мне руку… и если б я показал ему малейшее на
это желание, то он бросился бы мне на шею; но я остался холоден,
как камень, — и он вышел.
Вечером Григорий Александрович вооружился и выехал из крепости:
как они сладили
это дело, не знаю, — только ночью они оба возвратились, и часовой видел, что поперек седла Азамата лежала женщина, у которой руки и ноги были связаны, а голова окутана чадрой.
— Позвольте! — сказал я, — еще одно условие; так
как мы будем драться насмерть, то мы обязаны сделать все возможное, чтоб
это осталось тайною и чтоб секунданты наши не были в ответственности. Согласны ли вы?..
В
это время один офицер, сидевший в углу комнаты, встал и, медленно подойдя к столу, окинул всех спокойным и торжественным взглядом. Он был родом серб,
как видно было из его имени.
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой,
как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, — и все
эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание.
Зло порождает зло; первое страдание дает понятие о удовольствии мучить другого; идея зла не может войти в голову человека без того, чтоб он не захотел приложить ее к действительности: идеи — создания органические, сказал кто-то: их рождение дает уже им форму, и
эта форма есть действие; тот, в чьей голове родилось больше идей, тот больше других действует; от
этого гений, прикованный к чиновническому столу, должен умереть или сойти с ума, точно так же,
как человек с могучим телосложением, при сидячей жизни и скромном поведении, умирает от апоплексического удара.
Итак, погодите или, если хотите, переверните несколько страниц, только я вам
этого не советую, потому что переезд через Крестовую гору (или,
как называет ее ученый Гамба, le Mont St-Christophe) достоин вашего любопытства.
Весь
этот вечер до десяти часов он провел по разным трактирам и клоакам, переходя из одного в другой. Отыскалась где-то и Катя, которая опять пела другую лакейскую песню, о том,
как кто-то, «подлец и тиран...
—
Это так
как есть! — раздался чей-то свидетельский отзыв в толпе.
Тот был дома, в своей каморке, и в
эту минуту занимался, писал, и сам ему отпер. Месяца четыре,
как они не видались. Разумихин сидел у себя в истрепанном до лохмотьев халате, в туфлях на босу ногу, всклокоченный, небритый и неумытый. На лице его выразилось удивление.